– Рыцарь Иордан скончался.
– Как скончался?! Он же… – раздался чей-то одинокий возглас, но нетерпеливого тут же осадили увесистым тычком в бок.
– Да, скончался. Он выполнил свой последний долг, предупредил всех нас об опасности и ушел с миром. Однако в свой смертный час он успел покаяться передо мною в своих грехах, и вот что он мне поведал. Оказывается, в нарушение всех и всяческих правил, в ночные часы рыцари, оставшиеся в замке, выставляли на стены ливов.
– Так это они предали наших братьев?! – ахнул кто-то.
– О том доподлинно не известно, ибо, когда Иордан выступил против них с мечом, русичи уже были в замке. Впрочем, когда он уходил к подземному ходу, заметил несколько убитых ливов, так что если среди них и были предатели, то далеко не все. Хотя для того, чтобы открыть ворота замка, достаточно всего одного человека.
– Но надо было еще спустить мост через ров, а эта работа под силу только четверым сразу, – мрачно заметил Рудольф.
– Возможно. Но сейчас это не важно. Рыцарь Иордан так и не смог поведать мне, откуда взялись эти русичи, сколь велико их число, как они смогли незаметно пробраться к замку, а главное – кто их послал.
– А братья из Гернике? Почему они не предупредили? Они же ближе к Полоцкому княжеству, – не унимался Рудольф, с гневом поглядывая на здоровяка Конрада.
– Мне это неизвестно, а Иордан на мой вопрос о Гернике не сказал ничего, хотя заметил, что если бы он был на месте русичей, то первым делом попытался бы взять именно этот замок, чтобы не опасаться удара в спину. Возможно, что проклятые схизматики так и поступили. Предупредить же обитателей Кукейноса те не сумели по той простой причине, что среди них не нашлось ни одного, сумевшего выскользнуть из лап смерти.
– Да я их!.. – взревел фон Мейендорф.
– Ныне надлежит всем лечь спать пораньше. Благодарение богу, что в Леневардене все уже знают о том, что им грозит, но мешкать мы все равно не будем. Завтра на рассвете почтенные хозяева Гольма немедленно отправят во все стороны гонцов, дабы собрать всех рыцарей, а также отряды туземцев. Кто бы ни были эти русичи, но если они решили остаться в Кукейносе, то им несдобровать, – торжественно пообещал епископ. – Теперь же я должен покинуть вас, ибо мне надлежит трудиться всю ночь над составлением грамот для гонцов.
Епископ слегка склонил голову и быстро удалился. Он знал, что стоит ему хоть на секунду задержаться, как его сразу же засыплют со всех сторон вопросами, как глупыми так и не очень, но все равно ни на один из них ответить Альберт не смог бы, а выказывать хоть тень сомнений или неуверенности ему было нельзя. Не то время и не те обстоятельства.
– Учитель, – робко окликнул его Генрих, помогавший епископу в его приготовлениях ко сну, когда с грамотами было уже покончено.
Иногда он позволял себе по старой памяти именно так называть этого немолодого уже человека, которому лэтт не переставал удивляться. Удивляться не бодрости и силе его поджарого тела, но неукротимому стальному духу, который не ослабевал ни на миг, как бы тяжко ему ни приходилось.
Епископ, разоблаченный уже до нижней тонкой рубахи, молча повернулся.
– Учитель, – вновь повторил Генрих. – А ты и впрямь думаешь, что русичи еще не ушли из замка?
Отец Альберт тяжело вздохнул. Кому другому он никогда бы не сознался в своих сокровенных мыслях, но молодого лэтта он воспитывал сам и часто восхищался его смышленостью и пытливым умом. А десять лет назад тот, раскрасневшийся от смущения, поведал епископу на очередной исповеди, что решил записывать все те бурные события, которыми были насыщены до предела каждый год и каждый месяц, испрашивая, благоугодно это будет господу или нет.
Отец Альберт благословил его на сей тяжкий труд, но особого внимания не придал – не до того было. Он вспомнил об этом лишь через два года и невзначай поинтересовался, как идут дела. Генрих молча принес записи, которые он уже сделал, и, поклонившись, так же молча удалился из епископских покоев.
Потом отец Альберт долго искал ученика. Тот сидел на пригорке почти у самой реки, уткнув голову в колени, и машинально теребил в руках какой-то луговой цветок. Епископ, не говоря ни слова, уселся рядом.
Минут через десять молодой лэтт робко спросил, по-прежнему не поднимая головы:
– Я плохо написал?
Видно было, что слова давались ему с большим трудом. Большие, смешно оттопыренные уши горели кумачом, и все-таки он спросил, хотя и был заранее уверен в суровой отповеди учителя, который обязательно скажет, что не следует браться не за свое дело, что вместо занятия глупостями лучше подучить латынь и вообще подготовиться к предстоящему посвящению в сан… Словом, все в этом духе. Конечно, в самой глубине души он надеялся услышать и иное, но это где-то там, глубоко-глубоко, в чем боялся признаться даже самому себе.
У отца Альберта были, разумеется, кое-какие критические замечания, и он собирался искренне, без обиняков, высказать их, но вместо этого проникновенным голосом произнес:
– Ты молодец.
Генрих растерянно поднял голову. Такого он и в сокровенных мечтах не ожидал услышать от своего учителя, а тот, поймав недоверчивый взгляд юноши, заторопился:
– Правда, правда. Признаюсь тебе, как на духу, я даже не ожидал такого. Теперь убедился, что ты был хорошим учеником… – и тут же поправился: – нет, не так. Ты – мой самый лучший ученик.
Потому-то ни с кем, кроме этого молодого лопоухого лэтта, ливонский епископ никогда не откровенничал, он позволял себе чуточку расслабиться и поделиться сокровенным лишь с Генрихом. К тому же, как давно заметил отец Альберт, это было полезно и для дела. Епископ некогда поймал себя на мысли, что в присутствии любимого ученика он размышляет более четко и ясно и намного быстрее приходит к верным и грамотным выводам.